Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через неделю учебный год подошёл к концу. После образовательной реформы, отменившей десятилетку, мы из третьего класса перескочили сразу в пятый.
Свежим июньским утром родители проводили меня к школе – там стоял наш автобус. Я пристроил рюкзак на задних сиденьях, заменявших нам багажное отделение, и уселся в кресло у окна рядом с Толиком Якушевым. Он-то катил в “Ромашку” на всё лето – вместе с двумя старшими братьями и младшей сестрой.
Уже в дороге я вспомнил о часах и похолодел. Верный отцовскому наказу, я благополучно оставил их на полке в серванте!
Я как ужаленный сорвался с кресла и побежал в начало салона, где сидели наши вожатые – три девушки и два парня, студенты педагогического института. Я запомнил, как звали парней – Сергей и Эдик. Они знакомились с нами в школьном дворе перед посадкой. Отец, похмыкав, назвал их “толстый и тонкий”.
Я принялся сбивчиво объяснять, что оставил дома важные вещи и мне нужно срочно вернуться в город. Толстый Сергей даже не стал меня слушать, отмахнулся, сказав, что из-за одного человека никто не поедет обратно, а тонкий Эдик иронично прибавил, что “глобус и учебник математики” мне на выходные привезут родители. И ещё шутливо добавил:
– Давай, профессор, топай на место! – и все, кто это услышал, засмеялись. Профессором он назвал меня из-за очков, благодаря которым я производил впечатление учёного мальчика, а не троечника. Я поплёлся обратно.
Что и говорить, положение было ужасное. Объяснить вожатым истинную причину своей паники я не мог – меня бы подняли на смех. По большому счёту, мне самому было странно, отчего я так перепугался. Ну подумаешь, часы! Не верил же я всерьёз, что моё благополучие напрямую зависит от их бесперебойного хода…
Остаток пути я убеждал себя, что отец, конечно же, заметит часы на полке и заведёт их сам, но отвлечься от тяжёлых дум никак не удавалось. И так обидно было наблюдать за чужой беспечностью. Все радовались дороге: весело вскрикивали, когда автобус подбрасывало на ухабах, и вместе с Эдиком, несмотря на жаркий июнь, пели “Что такое осень – это небо”. В общем, всем, кроме меня, было хорошо.
На свежевыкрашенных воротах красовалась огромная, похожая на пропеллер ромашка. Белые лопасти обсыпала черёмуха, а солнечного цвета сердцевина стала липким кладбищем для стайки обманувшихся мошек.
Сам лагерь был неплох. Одноэтажные постройки с просторными верандами выглядели так приветливо, что язык не поворачивался назвать их бараками. Под длинным навесом располагались летние умывальники, округлые вымечки из алюминия – штук по двадцать с каждой стороны.
Мальчиковый туалет – сдвоенный деревянный сарайчик – украшала роспись из условных ромашек, очевидно, в честь названия лагеря. Возможно, цветы работали оптическим ароматизатором, потому что пахло у нас лучше, чем в соседнем девчачьем нужнике, где на стенах были только божьи коровки.
Имелся летний кинотеатр с небольшой сценой – для самодеятельности. Были павильоны: ручного творчества, шахматный, музыкальный, и возле каждого торчал стенд с нарисованным пионером; судя по тому, что пионер держал – лобзик, гигантского ферзя размером с младенца или же гитару, – можно было догадаться, чего ожидать внутри павильона.
Стенды были старые, из прошлой советской жизни, как и гипсовые болваны – салютующие или со вскинутыми горнами. Да и само́й пионерской организации уже лет пять как не существовало.
В лагере вовсю кипела жизнь – автобусы из других школ приехали раньше на несколько часов. Возле теннисных столиков уже собралась очередь. На асфальтированной площадке стучал баскетбольный мяч, где-то в тополиной листве то откашливался, то репетировал мелодии осипший репродуктор.
Наши автобусы рассортировали по возрастам и разделили на отряды. Меня, Толика Якушева и ещё пятерых записали в отряд, где вожатой была стеснительная, мышиной комплекции педагогическая девица по имени Света. Эдик, видимо, хорошо знал её, потому что сказал нам с улыбкой:
– Светлану Николаевну не обижать! Ясно, разбойники?..
Вместо тихого часа мы обживали нашу палату, собирали панцирные кровати, таскали со склада одеяла и подушки, постельное бельё из прачечной. После полдника пришёл мужик в белых шортах и с аккордеоном, лагерный массовик, чтобы выяснить, есть ли в нашем отряде певчие таланты. Мы тянули хором “Вдруг, как в сказке, скрипнула дверь”, а массовик говорил, кому помолчать, а кому петь дальше. При этом массовик тоже пел – ему самому очень нравилась песня. На вечерней линейке начальник лагеря поздравил нас с началом смены и пожелал хорошего отдыха.
Всё это время я умудрялся не думать о часах. Просто душу давила какая-то сырая холодная тяжесть, точно на меня надели промокший свитер. После отбоя, когда были рассказаны страшилки про чёрные руки и красные пятна и палата угомонилась, я остался наедине со зловещей тик-такающей тишиной. Я пытался успокоить себя, что отец помнит о моих часах. И тут словно воочию увидел жуткую картину: мать кладёт за стекло какие-то квитанции – прям на часы, только ремешок наружу выглядывает. Отец их просто не увидит!
Я вскочил с кровати, принялся лихорадочно одеваться. Через полминуты одумался, разделся и снова лёг. Следовало терпеливо дождаться утра, поговорить с начальником лагеря, объяснить, что мне срочно нужно в город. Ах, как всё было бы просто, если бы у нас дома имелся телефон, но его, увы, не было.
Ночью я почти не сомкнул глаз – еле дождался подъёма. Вожатой Свете я выпалил, что родители уехали в отпуск, а я оставил дома невыключенный утюг – первое, что пришло в голову. Вожатая всполошилась и повела меня к начальству. По пути я сообразил, что идея с утюгом довольно бредовая. Да и по факту переживать-то уже было поздно – или утюг, или квартира.
Тем не менее я назойливо ныл про утюг. Неожиданно заявился Эдик, который точно знал, что меня провожали родители – отец перед отправкой лично побеседовал с ним в своей поучительно-ворчливой манере. Эдик разом всех успокоил, сказав, что с утюгом определённо проблем не будет: найдётся, кому выключить. На этом разговор закончился.
Я чувствовал себя живодёром. Часы представлялись мне существом, которое я бессовестно обрёк на медленное умирание. Буквально шкурой ощущал, как слабеет часовая пружина, как выдыхается их заводная жизнь…
Вечером в голову пришла запоздалая идея, что можно отправить отцу телеграмму. Но почтовое отделение, если таковое вообще имелось в посёлке, наверняка уже было закрыто.
Странно, но я до последнего откладывал мысль о побеге. Я осознавал, что часы – обычный неодушевлённый предмет. Они никак и ничем не были связаны со мной, кроме пресловутой “биологичности”. Кроме того, я отдавал себе отчёт, что бегство – это серьёзнейшее нарушение дисциплины и меня наверняка отчислят из лагеря. Никто не поймёт моего поступка: “Он сбежал, чтобы спасти часы”. Но какая-то иррациональная область ума вопила от ужаса и требовала немедленных действий.
Перед сном мои беспечные соседи стращали друг друга историями про Крюгеров и Джексонов, а вот мне было страшно по-настоящему. Я понял, что вовсе не убийца часов, а самоубийца.